| . |
Иван фон НолькенНа скромном и тихом православном Покровском кладбище в Риге обрели вечный покой многие близкие друзья последних лет мятежной скитальческой жизни барона Ивана фон Нолькена, военного следователя и боевого офицера русской армии, который в боях за Варшаву и Гродно на германском фронте сражался за веру, царя и отечество, не кланялся раболепно вражеским пулям, но и лоб под них бездумно не подставлял, выжил в этой «кровавой тарантелле народов», как назвал первую мировую войну один из ее активных участников – английский министр Ллойд Джордж. И скорый безжалостный большевицкий суд над его головой не разразился, поскольку в 1918 году «старорежимный» офицер фон Нолькен, носитель преступного для новых властей баронского титула, доставшегося ему от предков, веками служивших Российской империи, уехал из Москвы без жены и дочери на юг России к своим боевым соратникам из лейб-гвардейского Волынского полка, к тем, кто станет частью Белой гвардии, обреченной на гибель. Уехал, как думал, на время, но оказалось, что навсегда. Разлука с семьей и домом, с родным Ставропольем, где довелось родиться еще при императоре Александре II – в 1866 году, рухнувшая раз и навсегда успешная карьера военного юриста. Утешало, быть может, только одно: послевоенное лихолетье закинуло барона-изгнанника в Ригу – осколок некогда великой империи, канувшей в мясорубке непомерно тяжкой и жестокой войны. Здесь ему и выпало на долю осесть до конца своих дней. А вот когда он настал – этот страшный и неизбежный для всякого живого существа конец – так до сих пор и неясно. Ему бы лежать на Покровском кладбище в Риге, как его друзьям-соратникам по эмиграции и литературному цеху – писателям Сергею Минцлову и Юрию Гончаренко-Галичу, задиристому критику и острослову Петру Пильскому, но судьба распорядилась иначе. Почти как в печальной ямщицкой песне: «и никто не узнает, где могилка моя». Он бесследно сгинул в 1943 году – в самом пекле очередной мировой бойни. В домовых рижских книгах за этот суровый военный год имя Ивана фон Нолькена еще значится в качестве жильца, а вот дальше все сведения о нем обрываются. Вряд ли персонально с ним, глубоким старцем 77 лет от роду, кто-то из многочисленных карателей разного окраса хотел свести «счеты». Для гитлеровских нацистов он не представлял ни опасности, ни особого интереса. Сталинским чекистам, которые за два года извели в Прибалтике почти всю старую русскую эмиграцию, барон, судя по всему, тоже из-за старческой немощи показался мало пригоден для образцово-карательного суда. Со стариками вообще хлопот не оберешься. Например, темпераментный и бойкий на перо Петр Пильский, близкий друг Александра Куприна и Корнея Чуковского, законодатель эмигрантских дум и в Риге, и в Таллинне, во время чекистского обыска и изъятия у него рукописей в буквальном смысле слова остолбенел и онемел от переживаний – с ним случился паралич. А престарелый писатель Юрий Галич после «беседы» с чекистами в состоянии депрессии повесился в своем рабочем кабинете на электрическом проводе. Каратели, похоже, обошли Ивана фон Нолькена стороной. Хотя мстительные большевики при желании могли бы с легкостью «нарыть» на рижского изгнанника необходимый им для расстрельного приговора компромат. Чего стоит одна только книга «Быль и быт», выпущенная им в Риге в 1931 году, в которой блистательный военный юрист при старом – царском – режиме, успешный выпускник Военно-юридической академии, исколесивший по делам службы почти всю империю – от Владивостока и Ташкента до Гельсингфорса и Тифлиса, весьма нелестно аттестовал своих незваных приемников по юридическому ремеслу – советских чекистов: «Все эти Дзержинские, Менжинские, Ягоды и прочие знаменитые палачи современности, по-моему, душевно больные люди. Конечно, здоровая часть человечества обязана употребить все старания, чтобы подобных людей обезвредить, лучше всего изъять из обращения, но относиться к ним можно лишь как к больным, представляющим громадную опасность для всех, с кем им приходится соприкасаться. <…> Если даже, быть может, Ломброзо увлекается, утверждая, что все преступники – душевно больные, все же в его теории заключается зерно истины, и, возможно, человечество будущего будет бороться с преступлениями и преступниками не при помощи тюрем, каторги, гильотины и виселицы, а при помощи каких-нибудь новых, пока нам неведомых приемов и методов. Быть может, будущему человечеству удастся путем хирургического вмешательства или каких-либо прививок излечивать не только физические недуги, но и недуги душевные, в корне изменяя наклонности и психику человека. Подобная мечта, конечно, химера, но то, что сегодня считается химерой, завтра может сделаться достижением человеческого ума, человеческой культуры». Подобная «химера» в действительности таит в себе множество коварных мин замедленного действия, но в предложении Ивана фон Нолькена важно почувствовать другое: человеческую усталость от потоков крови и череды сатанинского насилия, которые ему и как судебному следователю, и как боевому офицеру довелось повидать чрезмерно много. Мысль о душевном нездоровье многих большевицких деятелей впервые высказал неугомонный и страстный литературный критик и журналист Петр Пильский, ставший позже – уже в эмигрантскую пору – близким другом Ивана фон Нолькена. Собственно за разоблачительную статью «Смирительная рубаха», опубликованную в петроградской вечерней газете «Эхо» летом 1918 года, Пильский, этот «забияка» и «кабацкий драчун», по восторженному отзыву Корнея Чуковского, и угодил при большевиках в тюрьму, откуда бежал сначала на юг – в Бессарабию, а потом в Ригу. Поводом для написания статьи послужила не столько неприязнь к новым властям «старорежимного писаки» и фронтового офицера, проливавшего кровь в боях с германцем за русского царя, сколько тот факт, что в мае 1918 года питерские матросы «волей революционного народа освободили из психиатрической больницы Николая Чудотворца сумасшедших». Позже, в эмиграции, в эстонской русскоязычной газете «Последние известия» (8 февраля 1923) беглец продолжал отстаивать свою непримиримую позицию: «Я наверное и точно знал, что Раскольников, занимавший тогда виднейшее положение комиссара Балтийского флота, - многолетний пациент психиатров, что он сидел в сумасшедшем доме, что продолжает лечиться». Трудно представить себе человека более далекого от революционной риторики и истерии, нежели Иван фон Нолькен. Он в самом деле был последовательно «старорежимен». Не в пример многим либерально мыслящим российским интеллектуалам, ликовавшим в дни Февральской революции, но встретившим в штыки октябрьский большевицкий переворот, консервативно настроенный барон видел катастрофизм едва ли не во всех начинаниях Временного правительства: «В период хаоса, водворившегося при Временном правительстве, в котором на первой скрипке играл присяжный поверенный, сразу почувствовалось, что государственный механизм расстроен. Акты чрезвычайной важности, например, появлялись без даты. Так, 17 марта была объявлена общая амнистия. В манифесте о ней не была проставлена дата, хотя в акте значилось, что амнистия вступает в силу со дня опубликования манифеста. Спохватились только через два дня и дополнительно опубликовали дату. Усидчиво работать целый день новые министры не могли, так как часами были заняты бессодержательной болтовней». Ядовитой язвительностью напитаны баронские выпады против главы Временного правительства Керенского. Его стриженая ежиком голова мелькает в виде карикатурного шаржа на страницах романа «Живые и мертвые», второй части обширной и во многом автобиографической трилогии, куда входят также романы «Зарево» и «В Курляндском замке». Не знает пощады к этому скоротечному политику Иван фон Нолькен и в своей книге «Быль и быт»: «Среди государственных неудачников этого периода исключительно трагикомическую фигуру представлял Александр Федорович Керенский. Со своей истерикой и митинговой болтливостью он, стоя у кормила государственного корабля, неминуемо должен был разбить его в щепы. Уже первое появление Керенского в министерстве юстиции ознаменовалось курьезом. Мелочь, но какая характерная! Войдя в вестибюль министерства, Александр Федорович, с целью наглядно иллюстрировать особенности вводимого нового демократического строя, поспешил протянуть руку старшему швейцару министерства, не удостоив этой высокой чести остальных своих подчиненных, встретивших его и состоявших в гораздо более высоких званиях. Этот «товарищеский привет», произвел неописуемое впечатление на престарелого служаку-швейцара. В эту минуту он решил, что министерский и швейцарский посты в государственном механизме страны равнозначны, а потому счел ниже своего достоинства «принять» от министра-демократа пальто, когда тот для этого повернулся к нему спиной. Тогда Керенский сам сбросил с плеч пальто, надеясь, что швейцар его подхватит. Не тут-то было! Оно не только не было подхвачено, но седой ветеран даже демонстративно отвернулся, и пальто упало на пол. На следующий день новый министр, хотя и подал опять руку швейцару, но сделал это, как бы незаметно, очень неохотно. С пальто же повторилось в точности то же, что и накануне: швейцар опять не принял его, и оно упало на пол. После этого министр стал ходить в министерство с другого подъезда (с Итальянской) и больше с швейцарами за руку не здоровался. Вино власти, оказалось, очень быстро забродило в голове Александра Федоровича и от своих «демократических рукопожатий» он отказался. Скоро опомнился и швейцар, придя к меланхолическому заключению, что достоинство достоинством, но подача пальто также вещь хорошая, так как связана с чаевыми. И стал он опять охотно и услужливо подавать пальто старорежимным «господам», получая от них за это привычную мзду». Иронию как художественный прием необходимо дозировать, ведь по природе она очень въедлива и может замылить писательский глаз. Действенное средство от этой болезни одно – способность иронично оценивать самого себя. Иван фон Нолькен такой способностью был наделен. Во всяком случае, у него хватило ума и мужества посмеяться над своим первым литературным опусом – плодом юношеского греха графомании. Тогда, в далеком довоенном 1889 году недавний выпускник Павловского военного училища, оказавшийся в 23 года в Варшаве в чине подпоручика лейб-гвардии Волынского полка, напечатал за свой счет (тысяча экземпляров за 600 рублей) в типографии своего армейского знакомого зубоскальную книгу о бывших сокурсниках и преподавателях, родных и близких «В доме, в корпусе и в училище». Хотя на обложке значилось имя некого Никольева, многие сослуживцы юного и дерзкого подпоручика точно знали, кто прячется за вымышленным автором. Известно это было и отцу начинающего писателя, который поругивал сына за никчемное бумагомарание: «Знаешь что, твоя книга прямо невозможна. В ней столько эротики, что ее нельзя дать в руки порядочной девушке». Литературный дебют фон Нолькена породил обиду и у бывших павловцев, его товарищей по учебе. А начальник училища, генерал Рыкачев, рассвирепел настолько, что на офицерском собрании заклеймил автора позором: «Среди бывших питомцев нашего славного училища нашелся негодяй, который не постыдился изобразить свое родное училище в весьма непривлекательных красках». Ополчилась на дебютный опус безвестного Никольева и профессиональная литературная критика. Лишь в провинциальной воронежской газете «Дон» появился единственный хвалебный отзыв, в котором сочинение начинающего автора удостоилось сравнения со знаменитой «Бурсой» Николая Помяловского. Однако вряд ли фон Нолькен всерьез обольстился этой похвалой, поскольку рецензент был из числа сочувствующих ему друзей. Зато много позже в частном разговоре барон с удивлением узнал, что его неудачный дебют вызвал благожелательную оценку Модеста Ильича Чайковского, брата прославленного русского композитора: «Книга эта меня заинтересовала своим искренним и правдивым тоном. Автор ее, видимо, очень малоопытен, но некоторые сценки из жизни закрытых учебных заведений, хотя и грубы и излишне реалистичны, все же ему вполне удались». Большинство экземпляров своей первой книги фон Нолькен отправил в родную деревню на Ставрополье, где неграмотные крестьяне, как со смехом признавался сам автор, по листику растащили их на «цигарки». Писательский провал отбил у барона на долгие годы желание лезть в беллетристы. Возможно, он вообще не написал бы больше ни одного романа, если бы не оказался в эмиграции в том тягостном положении, когда вся прежняя налаженная жизнь полетела в тартарары: ни как офицер, ни как военный юрист он был больше никому не нужен. Даже с женой и дочерью связь была навсегда оборвана. В какой-то мере его автобиографическая трилогия о суровых годах первой мировой войны и большевицкой смуты стала зыбким мостиком в утраченное прошлое. А ведь действительно было чего терять. Успешный юрист и достойный офицер, Иван фон Нолькен был весьма разносторонне образован. Он обладал изысканным музыкальным вкусом и до эмиграции по праву занимал пост одного из директоров московского отделения Русского музыкального общества. Великолепно знал многих композиторов и великих певцов обеих российских столиц, дружески общался с Леонидом Собиновым, Федором Шаляпиным, Сергеем Рахманиновым, пианистом Эмилем Фреем. В романе «Живые и мертвые» упомянуто имя композитора и дирижера Михаила Ипполитова-Иванова, семейный уклад которого фон Нолькен очень высоко ценил и которому в его книге «Строптивый генерал-адъютант» посвящен отдельный очерк: «С 1905 по 1923 годы директором Московской консерватории постоянно переизбирался Михаил Михайлович Ипполитов-Иванов. Настоящая фамилия его была просто Иванов, но А. Г. Рубинштейн, при котором он кончил Петербургскую консерваторию, посоветовал талантливому юноше по окончании курса прибавить к своей фамилии Ипполитов, чтобы его не смешивали с критиком «Нового времени» Ивановым, также Михаилом Михайловичем и тоже композитором. На заре своей молодости многообещающий дирижер и композитор влюбился в очень известную на юге России певицу Варвару Михайловну Зарудную. Не взирая на протесты родных Зарудных, дочери богатого помещика, юная певица вышла замуж за Михаила Михайловича. Таких образцовых, заботливых и внимательных друг к другу супругов я редко встречал. У четы не было детей. Однажды в Тифлисе, где Варвара Михайловна пела, а муж ее дирижировал в оперном театре, после блестящего спектакля со множеством поднесенных цветов Ипполитовы вернулись домой. Когда Варвара Михайловна начала переодеваться, вдруг прибегает к ней кухарка и сообщает: - Нам, барыня, ребенка подкинули. В корзинке положили у дверей кухни и позвонили. Вот и записка: просят принять и окрестить девочку. - И отлично, - невозмутимо, как потом передавала одна из свидетельниц этой сцены, ответила певица, - я возьму девочку, а назову ее… Я сегодня пела Татьяну в «Онегине», так пусть моя приемная дочь будет Татьяной. И Таню симпатичная чета не только удочерила, не только дала ей образование, но и полюбила, как родную дочь». В сущности, именно такие благородные семьи олицетворяли для «старорежимного» барона ту навсегда утраченную Россию, ради которой он шел под пули на фронтах первой мировой войны и ради которой вступил в Белую гвардию. При всем своем консерватизме он никогда не идеализировал среду царских генералов, трезво видел их пороки и слабости. Его мемуары пестрят курьезными случаями и генеральскими высказываниями, которые могут пополнить богатую коллекцию российских армейских анекдотов: «Известный генерал Линевич, назначенный после Куропаткина в 1905 году главнокомандующим на Дальнем Востоке, получил домашнее образование и выслужился в офицеры из юнкеров во время покорения Кавказа. Однажды к нему явился генерал Войцеховский, состоящий юрисконсультом при окружном военном совете. - Прикажете, ваше высокопревосходительство, впустить к вам юрисконсульта? – скороговоркой доложил адъютант Линевичу. - Зачем же обоих вместе? – возразил генерал. – Сначала впустите юриста, а потом уже консула. В другой раз генерал Линевич сделал резкий выговор офицеру за то, что тот позволил себе закурить в его присутствии. Оторопевший курильщик стал оправдываться: - Я думал, ваше высокопревосходительство, что на свежем воздухе можно. - Разве вы не знаете, - сурово оборвал его Линевич, - что там, где главнокомандующий, нет и не может быть свежего воздуха. Как-то престарелый главнокомандующий пригласил к себе чинов своего штаба на обед. После кофе, когда его стало клонить ко сну, он сказал своим гостям: - Ну, господа, вы уж простите меня, а я пойду в спальню и погружусь в объятия Нептуна. - Вы хотите сказать Морфея, ваше высокопревосходительство, - поправил Линевича начальник его штаба. - Эх, батенька, - простодушно ответил генерал, - не все ли равно: Нептун, Морфей – всё одна сволочь!» Как ни комична фигура царского генерала Линевича в описании Ивана фон Нолькена, однако нужно быть бездушным камнем, чтобы не почувствовать, насколько автору он ближе и роднее демагога-популиста Керенского и тем более полусумасшедших остервенелых большевиков. Роман «Живые и мертвые» - это плачь по старорежимному домашнему семейному укладу имперской России, обреченной на гибель в революционном пожаре, вызванному, будто демон по зову Фауста, первой мировой войной. Валерий Крапивин, литературный редактор журнала "Кентавр. Исторический бестселлер" Опубликовано в журнале «Кентавр. Исторический бестселлер» (2005, № 5, сентябрь-октябрь). © «Издательская компания «Подвиг»
| . |